Аграновский Избранное

Дата Автор maximiosОставить комментарий


А.А. АГРАНОВСКИЙ

(19221984)

 

Афоризмы

Хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает.

Смелость бывает разная. И я думаю одна из её высших форм — смелость мысли.

КАК Я БЫЛ ПЕРВЫМ

Анатолий Аграновский

(из двухтомника "Избранное", 1987; впервые напечано в "Известиях", 1962)

Хорошо быть первым. Первым узнать, первым поспеть, первым написать... Я приехал в село Полковниково на Алтае ранним августовским утром. Приехал до сообщений радио, которые сделали это село всесветно известным. По моим расчетам, оставалось еще часа полтора, когда я вошел в тихий дом Титовых. Блаженная тишина стояла вокруг, пели птицы, хозяйка варила варенье из крыжовника, хозяина не было — ушел в совхозный сад, и все казалось мне важно, все исполнено было особого смысла, и я был первым... Если не считать корреспондента «Красной звезды», который, как выяснилось, жил в селе уже пятый день. Чтобы как-то легализовать свое положение, он объявил, что приехал порыбачить. Удочки даже купил. Так они и остались в саду Титовых памятником долготерпенью журналиста.

Время шло, и я отправился за хозяином дома, В своей книге «Два детства» Степан Павлович Титов описал нашу встречу: «Где-то на краю сада зашумела машина. Ко мне в малину шел высокий черноволосый человек. «Корреспондент «Известий» Аграновский»,— сказал он...» Мы поговорили с ним немного, и я все думал, как бы увести его из сада, и тут закапал дождь, дав мне для этого отличный предлог. Когда мы приехали, в доме были корреспонденты «Правды». Двое. Глянув на часы, они небрежно эдак сказали, что неплохо бы послушать радио. Включили, заиграла музыка. Конечно, Титовы волновались, догадывались о чем-то, но не спрашивали. Александра Михайловна велела мужу переодеться, потому — неловко при таких гостях сидеть в затрапезном, и он скинул грязную куртку и взял чистую косоворотку, да так и остался с нею на коленях. Потому что мы услышали: «...Пилотируется гражданином Советского Союза летчиком-космонавтом майором товарищем Титовым Германом Степановичем».

Все смешалось в доме Титовых, все заговорили разом, мать заплакала, отец утешал ее, прибежал рыбак Из «Красной звезды», в дверь стучался собкор «Совет-скоп России», запахло валерьянкой, откуда-то с улицы к окнам лезли фоторепортеры, вытаптывая цветничок, сверкали блицы. Я вышел на крыльцо. Сестра Германа Зима, стесняясь войти в дом, мыла босые ноги дождевой водой, по селу с криком бежали мальчишки, впереди мальчишек бежал, сгибаясь под тяжестью магнитофона, корреспондент Всесоюзного радио. И пошло, закрутилось.

— Был ли послушен?

— Да, слушался.

— Отличник был в школе?

— Ну... нельзя сказать,

— Когда пошел?

— Восьми с половиной месяцев. Побежал, засмеялся, упал, снова пошел.

- А какие у него увлечения?

По улице начальник райсвязи лично тянул телефонный провод к избе Титовых. Только включили аппарат — звонок. Тише, товарищи, тихо! Москва на проводе. Снова слышно стало пение птиц. Степан Павлович взял трубку: «Слушаю... Да, Титов, Он самый и есть... Да, слышу. Благодарю... Ну что я могу сказать... Весьма рад, польщен, что мой сын служит государству... что ему партией поручено великое дело... А кто говорит? «Учительская газета»?..» В доме строчили уже в двадцати блокнотах. Зажатый в углу старик сосед рассказывал; «Я Германа Степановича, можно сказать, знаю с трехлетнего возраста...» Дружественные редакции кончали разграбление семейных альбомов. Корреспондент журнала «Огонек» пытался взять интервью у меня. В темных сенях делили школьные тетради космонавта.

Я подумал: слава ворвалась в этот дом, топоча сапогами, шумная, потная, бесцеремонная. И мне захотелось как-то это все остановить и не хотелось участвовать в этом, и только через много дней я понял, что без этой колобродицы Титовым было бы худо, что публичное одиночество, на которое обрекли их шумные газетчики, было в эти самые длинные в их жизни сутки спасением для них.

Пришла Анна Ивановна, сухонькая старушка в белом платке, мать Степана Павловича. Была она с утра у родных в соседней деревне, дрова помогала пилить, осле поели, а тут люди бегут: «Ваш Герман в космосе!» Вот и явилась пешком за десять верст. Всем совала прямую ладошку и представлялась: «Его бабка... Его бабка...»

Пришел парень в соломенной шляпе и кавалерийских галифе. Уже пьяный. Объявил громогласно, что он с Германом учился в пятом классе. «Как звать-то?»— спросила мать. Парень густым басом: «Коля».— «Ну заходи, Коля, гостем будешь». Он зашел и все никак не мог замолчать, «Это надо же! На одной парте с ним сидел. Во Герка дает! Во дает! Сибиряки, они всюду».— «Наука!» —наставительно сказала бабка. После этого кто-то из газетчиков увел парня интервьюировать на огород.

Пришел Билей, старинный друг Титовых, управляющий отделением совхоза. У этого была своя тема. «Как думаете,— спрашивал у меня,— может он приземлиться у нас? Так сказать, на родимой земле. Я полагаю, политически это будет правильно, а?.. Конечно, посевы он потравит, скажем, гектаров сто. Но это себя окупит». Вниз от дома Титовых уходили поля, перелески, низкие облака плыли над ними. Билей оглядывал все хозяйским глазом, и великие планы роились в его голове.

Подъехал к дому грузовик, вышел шофер, здоровенный, чумазый от пыли, спросил, где Титовы, ему показали, и он подошел к Александре Михайловне и поклонился ей в пояс. Я пишу только то, что сам видел и слышал: действительно поклонился. И сказал: «Счастливо, мамаша! Счастья вам за вашего сына. Я в его возрасте. Еду с Телецкого озера, услышал по радио и вот сошел с трассы. Конечно, за это отвечу... Вы не бойтесь, мама. Все будет хорошо». И тогда мать заплакала и обняла шофера, и они поцеловались, и тут новосибирская кинохроника (была уже и хроника) решила, что надо это снять на кинопленку. Шоферу велели умыться. Он умылся. Велели помыть машину. Он помыл. Велели отъехать от дома и снова подъехать. Он отъехал, подъехал, и тут выяснилось, что снимать нельзя: грузовик — «студебеккер». Безвыходное положение! Шофера попросили сесть на другой грузовик, благо, их в селе много было, но он наотрез отказался: «Мою старушку весь Алтай знает!» Еще он сказал, что ходит этот «студебеккер» с войны, ремонтировался сто раз, своего в нем внутри почти не осталось. Тогда ему велели подъехать к дому задом, кинокамера застрекотала, снова он поклонился матери, но только и тени не было от прежней сцены.

Народ все прибывал. Подъехало кое-какое начальство. В саду Титовых устроили обед для гостей, принесли откуда-то дощатые столы, клубные сколоченные в ряд стулья. У матери появилось занятие — кормить гостей. Закуски готовили все соседки Александры Михайловны. Председатель райисполкома сказал тост: «Ну, чтобы русской ногой ступил твердо на русскую землю!» Директор совхоза: «Раз вы родили такого сына, то обязуемся поставить вам новый дом». Солнце шло к земле, высвечивало края свинцовых туч. «Там погоды нет»,— говорил отец. Председатель сельсовета утешал его: «Я как чувствовал. Как увидел корреспондентов, ну прямо враз догадался. Мужайся, Степан Павлович. Быть митингу».

Журналистов было уже с полсотни. Я, должен сознаться, поглядывал на братьев соперников с некоторым чувством превосходства. Откуда оно взялось — доложу позже. А пока замечу, что степень информированности была прямо пропорциональна расстоянию органов печати от данного села. Москвичи явились первыми и овладели положением прочно. Потом прилетел военкор из Владивостока. Потом, как сказано, новосибирцы. Потом прикатило взмыленное барнаульское телевидение. Кажется, им еще досталось одно школьное сочинение Германа и одна его грамота за участие в самодеятельности. Поздно ночью прибыл представитель венгерского радио (фамилия хозяев звучала с иноземным ударением: «Титов... Титов...»), за ним — корреспондент «Нойес лебен». И только на следующий день, когда родителей космонавта повезли на аэродром, чтобы отправить в столицу, тогда только примчались двое из районной газеты. Титовых они все-таки догнали, из машины извлекли.

— Ну что ж ты! Снимай скорей!

— Пленка кончилась...

Но до этого утра надо было еще дожить... Шумный бивак журналистов постепенно затихал. На постой их ставили по соседям, по сеновалам, некоторые укатили поближе к телеграфам и телефонам, чтобы передать свои сообщения. Я никуда не поехал... Что это была за ночь! Небо висело чистое-чистое. Млечный Путь пролег над, самым домом Титовых, В третьем часу ночи скрипнула дверь. Степан Павлович вышел на порог и стоял долго, глядя на небо: где он там? Хоть бы двигалась какая звездочка.

Утром он рассказал мне свой сон. Приснилось ему, как снимал сына на тыквах. Пришла такая фантазия снять пирамиду из тыкв, чтобы запечатлеть обилие урожая. На самой вершине маленький Гера, года три ему было. Только нацелился снимать, а тыквы расползлись, а малыш вниз. Падает, кричит, испугался, падает, а никак не добежишь помочь... После в одной из газет я прочитал такие слова, якобы сказанные отцом космонавта: «Нет, за сына мы нисколько не беспокоились, потому что мы верили в силу науки, которая...»

Прокричали петухи, забрезжил рассвет, солнце заиграло в листве. В шесть утра прокашлялся репродуктор, мы замерли... «Передаем арии из оперетт». Ну конечно! Это ведь местная станция, Москва еще спит. Лихие голоса пели: «Милости просим в квартиру сорок восемь». Степан Павлович утешал жену: «Ешь. Если б что не дай бог… не играли бы оперетку». Наконец в семь по местному Москва передала: полет продолжается, самочувствие хорошее, с летчиком-космонавтом поддерживается двусторонняя связь.

Снова явились братья журналисты. Выпытывали недоспрошенное, собирали недособранное, соколами кидались на телеграммы: «Целинники приветствуют...», «Привет от моряков Тихоокеанского флота...» Барнаульское телевидение пыталось по-тихому умыкнуть Титовых в город — отца, мать, сестру космонавта, бабку восьмидесяти лет. Но Александра Михайловна сказала строго: «Нет. Мы дома, у родных корней дождемся вести». Глава телевизионщиков понял, что так оно и будет, однако посетовал: «Со временем у нас туго. Мне бы только поспеть в последние известия. А дорога, сами понимаете. Может, все-таки...»

Удивительно, должен я сказать, держались Титовы. Бремя славы, нежданно свалившееся на них, приняли они с редким достоинством. Были просты, радушны, по-настоящему интеллигентны. Все время оставались самими собой, а это ведь всего трудней... Я подумал: показать бы их такими, какие они есть, ничего не присочиняя, со всеми их разговорами, подробностями быта. Подумал: всегда надо доверять жизни, описывать ее достоверно и просто.

Сообщить мне осталось немногое. Почему специальный корреспондент «Известий» мог в этой толчее оставаться спокойным? Почему не бежал на телеграф, не рвал тетрадки из рук у коллег? На то были свои причины. Во-первых, учитывая вечерний выпуск моей газеты, я мог с сообщениями не спешить. Во-вторых, я знал, что в редакции уже имеется, написан, набран большой материал о Германе Титове; приоритет «Известий» был таким образом обеспечен. Он был обеспечен еще раньше, треть века назад, но об этом рассказ особый.

А время, как ни медленно, шло. Часам к четырем стало тихо в доме, журналисты поразбрелись, было сумрачно, мы сели перекусить — творог, хлеб, молоко, и тут раздались позывные Москвы, снова позывные, и еще раз, и первые слова Левитана: «Успешно произвел посадку...»

— Ну вот... ну вот,— повторял Степан Павлович.— Я ведь говорил, я говорил, все будет хорошо. Говорил ведь?.. Ну что ты плачешь.

На следующее утро в большом сибирском городе я встретился с человеком, о котором заранее знал, что понять его будет непросто. Я готовил себя к этой встрече, спешил, потому что днем позже он не стал бы со мной говорить. Я не предупреждал его, мне надо было застать этого человека врасплох. Просто пришел к нему рано утром, представился: - Аграновский, спецкор «Известий».

Что-то шевельнулось в его глазах, и я понял: знает меня. Читал или слышал. Я сказал:

— Меня интересует Топоров. Вы ведь, кажется, были с ним знакомы?

— Позвольте...— сказал он.— Это вы писали о Топорове? В «Известиях»... да, в тысяча девятьсот тридцатом году.

— В двадцать восьмом,— сказал я.

— Плохая была статья,— сказал он.— Вредная.

В 1928 году мне было шесть лет. Но статья была, это точно. Вернее, был фельетон, тот старого типа фельетон «подвалом», каких нынче почти не знаем мы, фельетон несмешливый, строгий. И подпись под ним стояла: «А. Аграновский»,— я уже привык, меня и раньше путали с отцом. В 1928 году отец приехал в глухую алтайскую деревушку, была сильная вьюга, это был край света, тогда это было очень далеко. В избе, куда ввалился он, девочка по имени Глафира читала книжку. «Что читаете?» — спросил отец. «Генриха Гейне...— смутилась она.— Ах, нет, простите! Генриха Ибсена». А старик, хозяин избы, приметив, как удивила гостя эта обмолвка, сказал: «Поживи у нас, не то узнаешь. Тут старые бабы и те Ибсена знают». И отец увидел чудо. Увидел коммуну «Майское утро», где каждый вечер шли в клуб старики и молодые, детишек здесь уже укладывали спать на мохнатых шубах и читали — Толстого, Тургенева, Лескова, Горького, Лермонтова, Короленко, Некрасова, Бунина, Писемского, Помяловского, Муйжеля, Григоровича, Гоголя... «Весь Гоголь! — сказали отцу.— Так и пиши: весь Гоголь, весь Чехов, весь Островский!»— «Мы и на новую напираем!» И снова град имен: Всеволод Иванов, Сейфуллина, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин... «Когда вы все это успели?»—«Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе». И снова записывал отец и признавался, что он, «московский писарь», со всеми его гимназиями и университетами, чувствовал себя в этой нахлынувшей волне щепкой: «Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк... Пиши, пиши еще!»

«Белинскими в лаптях» назвал их отец, потому что сибирские бабы и мужики не только читали вслух книги, но обсуждали их, выносили приговоры, и учитель, затеявший это, записывал суждения — из них составилась впоследствии удивительная книга «Крестьяне о писателях» (она вышла с предисловием отца). Но, разумеется, специальный корреспондент «Известий» попал в далекую деревню не случайно. За пять тысяч километров от Москвы он приехал, чтобы защитить учителя. Его травили там. Почему?

«Потому,— писал А. Аграновский в фельетоне «Генрих Гейне и Глафира»,— что творить революцию в окружении головотяпов чертовски трудно, потому что героев окружают завистники, потому что невежество и бюрократизм не терпят ничего смелого, революционного, живого. Вот и все. Разве это недостаточно?»

Фельетон был опубликован в годовщину революции — 7 ноября 1928 года. Кончался он так: «Давайте же запомним имя учителя: Адриан Митрофанович ТОПОРОВ». И я запомнил это имя с детских лет.

О нем, о Топорове, и шел у меня треть века спустя разговор с человеком, о котором я знал, что он-то и есть главный гонитель Топорова, антипод Топорова, кровный враг Топорова... Почему торопился я? Потому что глухая алтайская деревушка, где побывал когда-то мой отец, и стала большим селом, в котором я был накануне. Потому что при мне родители космонавта рассказывали журналистам о Топорове: он учил Титовых, вывел Титовых в люди. Я понимал, что завтра же это все появится в газетах, и тогда вряд ли человек, сидящий передо мной, захочет быть откровенным.

— Жив, говорите, Адриан Митрофанович... Ай-яй-яй! Я думал, и косточки его истлели, да-а... Что ж, о теперешнем его не буду говорить: данных у меня нет. Может, он и исправился. Вон Алексей Толстой графом был, а пользу все ж таки принес государству. Зачем старое поминать? Но статейкой вашей вы, товарищ Аграновский, нам, старым борцам, плюнули в душу, да. Вся эта топоровщина...

— Скажите, есть у вас факты, хоть один, что Топоров был против советской власти? Ведь он коммуну строил, воевал с Колчаком.

Задумался мой собеседник. Настороженный, маленький, усохший какой-то, опирается тяжело на палку... Господи, сколько уж лет минуло, старики оба, а нет предела вражде, весь он пропитан старой злобой и продолжает обличать, скрипучий голос его наливается вдруг тонкой силой, а я втянут в спор, начатый отцом. Будто и не прерывался спор.

— Да нет,— говорит он.— Вы просто судите. Факты. Какие еще факты? Топоров, он умело маскировался. Но материал кое-какой у нас был, да... Я тогда работал в Косихе, заведовал школой. А рядом со школой была КК и РКИ. Контрольная Комиссия и Рабоче-Крестьянская Инспекция, серьезный орган по тем годам. И мне предложили быть внештатным инспектором, хотя всего лишь комсомолец. Но я парень был бойкий. Вызывают однажды и говорят: «Как смотришь, поехать в школу «Майского утра»? Есть сигналы оттуда... Понимаешь, надо». И я поехал, хотя зарплата там ниже. А о Топорове и не знал до этого: «Есть там учитель... Присмотрись, собери материал, что плохого о нем говорят и прочее». Ну, приехал в «Майское утро»... Он, должно, и не помнит меня, куда там! Может, помнит, что был такой парень, который из коммуны выселял его, а фамилию-то забыл. Что ж, человек я маленький, а он высоко себя ставил. Да, высоко! Начитанный был, этого не отнимешь. А у меня какое образование? Имел, конечно, опыт массово-политической работы с крестьянством, тут меня тёрли. А он, Топоров, мог большие цитаты из Маркса — Ленина наизусть говорить, ловок! Вы учтите обстановку, очень близко к сердцу я все принимал: вот он, затаившийся враг, и я знаю, что враг, а поймать трудно. Ведь он и музыку знал, и был у него оркестр, два даже — народных инструментов и такой, со скрипками. Вообще-то ничего выдающегося, сейчас вон у нас какие капеллы, но мы тогда считали, что это буржуазное влияние. Не я один, вышестоящие товарищи приезжали и твердо на это указывали.

(Откровенно говоря, я рассказчику не поверил: это уж было слишком. А после попал мне в руки такой документ: «Чтением, тоскливыми скрипичными мелодиями Чайковского и Римского-Корсакова учитель Топоров расслабляет революционную волю трудящихся и отвлекает их от текущих политических задач...»,— это из докладной двух инспекторов окружного колхоз-союза.)

— Теперь о моральном облике Топорова. Гордый был чересчур. По руке здоровался с немногими. Страшно самомнительный — это его недостаток. Мылся всегда в своей бане. По-белому. Были случаи, я лично видел, отчитывал мужиков, как барин какой: «Что у тебя, времени не было помыться?» Корову имел свою, она стояла в общей стайке, но молоко пил только от своей коровы. Почему? — спрашивается. Молока в коммуне хватало, пять копеек литр, и всем нам давали, а он свое пил молочко-то! Вот вам его моральный облик, самый настоящий. Что нам еще не нравилось в его действиях? Вот эта книга Топорова — в ней ведь бедняцкой прослойки, можно считать, нет. Бедняку не до книжек! Я сам-то с Тюменской области, у нас хуже жили; я как приехал, все удивлялся, как это на Алтае считают: десять гектаров — не кулак. И народ упрям, у нас народ легче. У нас, скажем, у зырян, хлеб у кулака изымаешь, а он же тебя яйцами угостит и на перину уложит, да-а... Вы учтите, тогда это все болезненно воспринималось, не как сейчас. Почему один ходит с голой пузой, а у другого смазные сапоги? Почему читкам этим привержен? Какое у него прошлое?.. И как мы стали кулаков выявлять, так Топоров до того дошел, что открыто на собрании выступил некоторым на защиту: мол, они воевали в гражданскую и вообще труженики. Но белое оно и есть белое, его в красное не перекрасишь, да! Все ж таки их раскулачили. Чья правота? Фамилии? Не помню сейчас. Блиновых там было семей пятнадцать, полдеревни Титовых...

Задумался, вспоминая.

Да-а, Топоров. Он на меня так смотрел всегда... Как все равно на стекло: видит и не видит. Гордый! Знал ведь, что я приехал неспроста, и я знал, что он знает, а ничем, видишь, не показал этого. Сквозь смотрел! Ну ничего, материал мы все ж таки собрали. А уж когда перед КК и РКИ поставили его, тут я сидел в центре, а он перед нами стоял. Час целый стоял... Говорил-то он красно.

Вот главный подвиг жизни этого человека, предмет тайной гордости, да и не тайной даже — сказал же он мне об этом, до сих пор вспоминает с упоением: «Я сижу — он стоит». Что еще? Топорова из коммуны в конце концов выжили, с чтением книг покончили, оркестр разогнали, последнюю скрипку нашли на чердаке и сломали мальчишки что-нибудь году в тридцать восьмом, просто так... Степан Павлович Титов сказал мне о гонителях Топорова: «Зависть, думаете? А умеют ли они завидовать? Это ведь тоже сильное чувство. Чтобы завидовать, надо хотя бы понимать величие того, чему завидуешь. Нет, это хуже зависти. Это желание извести, растоптать все, что лучше, умнее, выше тебя... Как они только живут на свете?»

Живут. И один из них сидит передо мной, смотрит на меня сквозь толстые стекла очков, и я вижу, что за все эти годы он так ничего и не понял, не разоружился и хоть встревожен визитом, а стоит на своем и все еще Убежден, что правильно прожил свою долгую, ровную, пустую жизнь.

— Конечно, — говорит он,— вы, писатели, можете все написать, что вам охота. Но если сейчас появится опять про Топорова, да еще в похвалу, то это для нас, старых борцов, будет оскорбление. Лучше вы не пишите. Не советую вам, товарищ Аграновский. Что же тогда выйдет, что напрасно все? Зря? Это было прекрасное время, лучшее время: преданным людям верили, несогласных умели осадить, и все шло чинно-благородно. И учтите: мы не сами решали. Мы только выполняли указания... Понимаете меня?

Да, я понял.

Две жизни стояли у меня перед глазами — его жизнь и жизнь Топорова. Он полагал свою удачной: учился помалу, других учил, дом выстроил себе уютный с садом, и была в его положении устойчивость, и не было передряг. Он лукавит, когда говорит, что «только выполнял указания»: по-разному выполнялись они, да и разные были указания. Топорова защищали райком и райисполком, его поддерживали «Известия», «Правда», и, скажем, под статьей в защиту Топорова, напечатанной в «Советской Сибири», стояла подпись первого секретаря окружного комитета партии. Так что не все тут было просто и однозначно. Топоров и на Урале, куда он перебрался с Алтая, воевал с дураками, и там писал колючие селькоровские заметки, и не нажил добра, а нажил врагов, и снова собирали на него «материал»... Очень трудная жизнь.

Но человек всегда был и по сей день остался самим собой: он размышлял, негодовал, восторгался, писал статьи, сотни статей, писал книги, отстаивал свои воззрения, и всегда его окружали интересные люди, он переписывался, встречался, дружил с В. Вересаевым, С. Подъячевым, А. Новиковым-Прибоем, Н. Рубакиным, Ф. Гладковым, П. Замойским; в романе «Горы» В. Зазубрин с него, Топорова, писал своего героя Митрофана Ивановича; когда в театре «Майского утра» (был у Топорова и театр) ставился «Недоросль» и заболел пастух, игравший Вральмана, его вызвался заменить заезжий корреспондент — это был Борис Горбатов; книга Топорова «Крестьяне о писателях» стала хрестоматийной, записи эти читал Горький — читал, как он выразился, захлебываясь от восторга. Какая же это чертовски богатая, завидная жизнь!

Я не написал еще толком о Топорове, хотя впоследствии ездил к нему, и он был у меня в гостях, при мне встретился старик с Германом Титовым,— я не довел до печатных страниц давнюю эту, можно сказать, от отца унаследованную тему. Но над книгой думал, к ней готовился и в третьем томе «Летописи жизни и творчества А. М. Горького» наткнулся на весьма любопытное место. Три письма помянуты там: Горький написал их одно за другим. Первое — в Сибирь, где он даёт отзыв о записках Топорова, второе — в Калугу, где справляется о делах и нуждах Циолковского, третье — Макаренко на Украину. И еще одно письмо — тогдашнему редактору «Известий» И. И. Скворцову-Степанову: Горький просит послать корреспондента в Куряж, чтоб защитить Макаренко... Я подумал: должно быть, и сейчас живы те, кто отнял у Макаренко Куряж, кто травил его, мешал работать. Может, они и лекции читают о великом педагоге. А что мы знаем о них? Что помним мы о тех ученых мужах, которые третировали «самоучку из Калуги», издевались над его «фантазиями»,— нам ведь даже имена их неизвестны. Мудро ли это — забывать гонителей? Я не суда требую, не наказаний — боже упаси,— но помнить, знать имена... Так думал я, а глянул на старика, сидящего передо мною, и понял вдруг, как не просто было бы для меня назвать здесь его подлинное имя. Ведь он стар и болен, и у него семья, и вот сейчас смотрит на меня, и дрожит за стеклами страх... Не знаю, не знаю.

— Нет, — сказал я ему. — О Топорове писать будут, обязательно будут. Вы слышали по радио: в космосе был Герман Титов. А он родом из той самой деревни, из «Майского утра». И родители его при мне сказали журналистам, что всем лучшим, что есть в них, они обязаны своему первому учителю — Топорову. Так что ничем не могу вам помочь: будут теперь о Топорове писать.

Долго он молчал. Мы сидели с ним в школе, просторной и чистой, в пустом классе, он за учительским столом, я на передней парте, пахло ремонтом, солнечные квадраты лежали на крашеном полу, а впереди висела черная, не тронутая еще мелом, блестящая доска... Я думал об этом споре длиною в жизнь. Худший враг любого, даже самого хорошего дела — тупой исполнитель. Давно уже сказано: заставь его богу молиться, он и лоб расшибет. И ведь что характерно: не себе — настолько-то он не дурак! Все другим норовит расшибить. И оправдание наготове: он не сам придумал, его «заставили». Заставь дурака... А кто победитель? — думал я дальше. Макаренко — победитель. Циолковский— победитель. Потому и забыты гонители их, что повержены. И Топоров — победитель. Так было, так будет. Так должно быть.

— М-да...— сказал он наконец.— Вот уж действительно гора с горой не сходится... Я ведь тогда письмо к вам написал. В газету «Известия ЦИК», так называлась. Отразил ошибки... Конечно, как я тогда понимал.

— Получили ответ?

— Я политическую дал оценку, с точки зрения обостренной классовой борьбы,— сказал он.— Идейно написал, а ответ был несерьезный, я помню... Дескать, вы беретесь сулить о Топорове, который на десять голов выше вас, а в вашем письме, письме учителя, шесть грамматических ошибок. И все. И подпись: А. Аграновский.

...Много раз меня путали с отцом: у нас ведь имена начинаются с одной буквы. В тот год, когда умер отец — в командировке, в деревне Большое Баландино, — в тот год вышла моя первая книга, отец еще читал ее. В одной из рецензий было написано: «Автор книги — недавно умерший талантливый советский журналист». Меня часто путали с отцом, который был мне учителем и самым большим другом, но никогда еще, пожалуй, я не ощущал с такой ясностью, что стал продолжателем дела отца.

— Вы знаете, статью о Топорове писал не я,— сказал я этому человеку.— Статью писал мой отец. И письмо вам писал мой отец. Но я написал бы то же самое. Слово в слово.

1962

 

 

ОТКРЫТИЕ ДОКТОРА ФЕДОРОВА

 

Интеллигенция — слово русское. Было время, когда переводчики Чехова на английский, немецкий, французский испытывали затруднения с этим словом. Само собой, имелись в тех языках «интеллектуалы», «люди умственного труда», «копф-арбайтеры»; но понятия эти не были обременены морально-этическим и общественным смыслом. Это в России интеллигенты шли в народ, потом — вместе с народом, потом начали выходить из народа, вырастать из гущи народной. Это по-русски интеллигентность давно уже перестала быть одною только образованностью. Потому-то у нас и возможны словосочетания, в других языках противоестественные: «интеллигентный рабочий» или «малоинтеллигентный писатель».

Не следует об этом забывать. Не надо думать, что интеллигентность выдается человеку вместе с дипломом, раз и навсегда. Что ее, как университетский значок, можно нацепить на себя, а можно при случае и снять. Нет, понятие это помимо общей культуры, помимо тонкости душевной включает в себя и высокое сознание, и общественную активность — качества, которые человек подтверждает всю жизнь и всей своей жизнью.

А само слово, повторяю, русское. Корень латинский, а слово все равно русское. Французы до сих пор берут его в кавычки, как иноязычное. У англичан оно утвердилось прочней, но если вы заглянете в словарь «Вебстер», то на странице 1291 прочтете: «И н т е л л и д ж е н т с и а — от русского интеллигенция...» Вошло наше слово в другие языки, как в старые времена «самовар» и «степь», как после революции «большевик» и «совьет», как в последние годы «спутник».

В этой статье я хочу рассказать о мечтаниях, поисках, срывах, удачах одного русского интеллигента. Судьба его, на мой взгляд, поучительна и не лишена самого живого интереса. Надо писать о докторе Федорове. Пора.

Я познакомился с ним в 1960 году.

Это был молодой человек, широкоплечий, энергичный, безупречно одетый и, сразу видно, умница. Лицо его выражало волю и спокойную самоуверенность. У него были крепкие ску лы, коротким, чуть вздернутый нос, широкие насмешливые губы, упрямый ежик на голове. Еще мне с первой встречи запомнилась его манера, слушая и отвечая, смотреть собеседнику прямо в глаза.

Он пришел ко мне с неожиданной просьбой. Ему нужна была справка о том, что он, Федоров, ие просил о нем, о Федорове, писать в газете. (Замечу для ясности, что я к той давней публикации отношения не имел.) Без такой справки, полагал он, ему конец. Всей его работе конец.

Федоров работал тогда в Чебоксарах, в филиале Государственного института глазных болезней имени Гельмгольца. Там он и сделал редкую операцию, с которой начались все его беды. Возможно, вы уже слышали о «вживлении» искусственного хрусталика в глаз человека — об этом много было толков. Сама-то операция прошла успешно. Как-никак Федоров больше года готовился к ней, ставил опыты на кроликах, искал дельных мастеров, и один из них, слесарь-лекальщик, помог изготовить хрусталик из пластмассы. И вот двенадцатилетняя Лена Петрова, которая из-за врожденной катаракты с двух лет не видела правым глазом, стала этим глазом видеть — успех!

А потом появился очерк в местной газете: врач-новатор, слесарь-умелец, девочка из чувашской деревни — все было преподано в наилучшем виде. А потом появилась перепечатка в одной из центральных газет, где врача-новатора назвали по ошибке директором филиала, чем навеки сделали его врагом действительного директора... Беда, если про вас напишут в печати! Худо, если раскритикуют,— это каждому ясно. Но вы покаетесь, и вас простят. А вот если похвалят вас, о, тут найдутся люди, которые никогда вам этого не простят.

Короче, Ф дорова в Чебоксарах тривиально съели. Он кинулся в Москву, но и там его встретили недружелюбно. После я познакомился с противниками молодого врача. Я ожидал встретить бюрократов, а увидел ученых. Поставьте себя на их место, читатель: что узнали вы? Мальчишка, первый, быть может, случайный успех, а шуму! Да и не первый он: подобные операции уже делали в Англии, в США, в ГДР, и у нас в Москве была одна за месяц до чебоксарской (вставили стеклянный цейссов-ский хрусталик). Больно уж этот Федоров пробивной, больно уж смахивает вся история на саморекламу.

Это были «мешающие подробности», с которыми сталкивается время от времени каждый литератор. Детали, которых лучше бы ие было, которых лучше бы не замечать, не знать. Я мог, конечно, многое возразить. Не мальчишка, а опытный хирург, кандидат наук. Не одна операция, а четыре: он успел прооперировать еще троих. И потом он действительно не просил писать о нем, газетчики узнали о редкой операции от самого директора филиала — это-то факт.

А отдаленные результаты? — сказал мне. Что станет дальше с этой девочкой? Приживется ли в глазу инородное тело? Не будет ли осложнений? Да и мало ли что... Нельзя трезвонить в печати, нельзя раздувать сенсацию, возбуждая надежды у тысяч больных людей, пока нет у нас отдаленных результатов.

— Сколько надо ждать? — спросил я.

— Лет пять...

Вот и прошло пять лет,

Чебоксары лишились Федорова.

Я мог бы, конечно, сказать, что Федоров лишился возможности работать в Чебоксарах, но вполне сознательно написал так, как написал. Дело давнее, можно посмотреть па все на это трезвыми глазами.

Знаете ли вы, что такое провинция? Откуда идет она? За какие провинности именуется провинцией?.. До Чебоксар сегодня лету столько же, сколько в былые времена добирались до Кунцева. Новости узнают в тот же миг. Читают те же газеты, смотрят те же передачи, да и дома строят, в общем, такие же, как в Черемушках. Видимо, ни расстояние от столицы, ни этажи, ни асфальт уже не могут служить мерилом провинциальности, подобно тому как образованием не мерится интеллигентность. Что же тогда? Я не буду оригинален: застой мысли — вот мерило. Несамостоятельность мысли, оглядка на центры.

Московские офтальмологи только сомнение выказали — для Чебоксарского филиала это уже директива. Там поморщились — тут говорят, там слово скажут — тут спешат с оргвыводами, там чихнут — сюда этот чих доносится раскатами грома. И вот уже операция, которой вчера еще гордились, признается «механистичной», «антифизиологичной» и даже «антипавловской». Федорова вдруг посылают в дальнюю командировку, а вернувшись, он обнаруживает, что драгоценные кролики с пластмассой в глазах подохли: их попросту перестали кормить. Директор филиала самолично берется осматривать больных, которых оперировал Федоров. Он делает это без участия Федорова (что само по себе неслыханно), он сперва изучает в темной комнате глазное дно, а после, выведя больных на яркий свет, дает читать таблицу. Острота зрения выходит вдвое ниже, чем на самом деле (впоследствии это проверялось не раз), но директор знает: в центре будут его данными довольны. Ради этого можно врачебной этикой и пренебречь. Как говорят в таких случаях: «До интеллигентности ли тут было!»

Суть полемики уже забыта, остались захолустные пересуды, зависть, чванство, и Федорова уволили с работы, сказавши хором, что-де у нас н е з а м е н и м ы х нет. И это было более чем глупо.

В ту пору, не имея отдаленных результатов, я не мог писать о докторе Федорове. Но редакция Известий» вмешалась в его судьбу, и он был на работе восстановлен. Он был восстановлен и вскоре уехал из Чебоксар, потому что продолжать исследования ему там все равно не дали бы. Федоров подал документы в Архангельский мединститут, прошел по конкурсу заведующим на кафедру глазных болезней и перебрался туда, а у меня тоже нашлось много неотложных дел... Тем и окончилась история тогда, в 1960 году. Архангельск заполучил Федорова.

Да, конечно, провинция — понятие не столько географическое, сколько социальное, нравственное. Можно в столице обнаружить «людей из захолустья», и можно в самом глухом уголке страны встретить людей заметных, ярких, возбуждающих желание подражать им. Неоценима и мало еще оценена их роль... Грани стираются — это все знают. Между городом и деревней, между периферией и центрами. Порой мы представляем себе этот процесс как нечто сугубо постепенное. На деле он слагается из скачков, на деле и тут мы идем революционным путем. Гот и задумайтесь, к примеру, над подвигом окулиста В. П. Филатова, который сделал свой город одной из офтальмологических столиц мира. Это ведь был огромный сдвиг в сознании, когда слепцы потянулись за исцелением в Одессу — из других городов, из других стран.

Год назад я встретил в Москве инженера Ратчина, уральца. По пути на север он останавливался у своего столичного дяди, и тот долго вразумлял его: «Зачем Архангельск? Живи у меня, иди здесь на операцию, вся профессура в Москве!» Но Ратчин все же поехал, операция ему помогла — думаю, что прозрение племянника и дядюшке раскрыло глаза. Взгляды его на «провинцию» и «провинциалов» претерпели, как говорят окулисты, необходимую коррекцию.

Научной провинции нет и быть не может, потому что нет науки второго сорта. То, что не настоящая наука, то не наука вовсе. С удовлетворением я могу отметить, что офтальмология развивается у нас широким фронтом, что сегодня нельзя всерьез оценивать ее успехи, не вспомнив о трудах таких ученых, как профессор Т. Бирич (Минск), профессор Т. Ерошевский (Куйбышев), профессор М. Попов (Смоленск), профессор В. Шевалев (Киев), профессор А. Нестеров (Казань), профессор Б. Протопопов (Горький),— перечень можно продолжить. И хотя судить об итогах работ доцента С. Федорова (Архангельск) рано, есть уже основания думать, что и этот город становится одним из центров науки о глазных болезнях... А в Чебоксары больные из других областей не едут. Увы!

Как делаются открытия?

Началось с того, что Федоров отправился в часовую мастерскую... Или нет, до этого он долго думал о своей работе и о своей жизни. Нашло серьезное настроение мысли, и Федоров не

смог уснуть и все курил, ворочался. Зачем он живет на земле? Чего добился? Куда идет? В чем вообще назначение человека? Было это после первой серьезной неудачи, которая постигла его в Архангельске: глаз после операции воспалился, искусственный хрусталик пришлось удалить. Почему? Видимо, не всем подходит эта модель, надо искать новую, надо сделать ее лучше, точнее, а где? С огромным трудом удалось «пробить» заказ в институт, изготовляющий медицинское оборудование, но выполнять заказ там не торопились... «Эдак вся жизнь пройдет,— думал Федоров.— Я ж на месте топчусь!»

С утра он отправился в часовую мастерскую. Кто-то сказал ему, что там работает один дельный парень, и он нашел этого парня и рассказал ему о своей затее. Новый хрусталик нужно было на тонких дужках укреплять в глазу. Часовщик Виктор Смирнов недели две сидел после этого по вечерам и, представьте, сделал миниатюрный пресс для изгибания капроновых нитей. Теперь надо было высверлить для дужек микронные отверстия в хрусталике, и Федоров нашел еще одного «левшу», бывшего театрального художника. Борис Михайлович Венценосов полтора месяца вытачивал «перовые» сверла. К сожалению, они только для металла были хороши, а в пластмассе вязли, но Федоров запомнил, с какой бескорыстнейшей готовностью взялся старик ему помогать. Он пошел на Маймаксанский завод, и литейщики сделали ему отливки для прессов. Он пошел на «Красную кузницу», и мастер Павел Лукьянович Третьяков сработал отличную приставку к операционному столу. Все это бесплатно, из любезности, «за так».

Ничего еще, в сущности, не было готово, но Федорова уже охватило то счастливое расположение духа, когда все решительно кажется возможным и, глядишь, действительно удается все.

Он приехал в Ленинград, пришел на часовой завод, собрал в пересменку рабочих и все им показал: чертежи, расчеты, снимки. Вот таинственная шарообразность глаза, вот «полюса» его, вот «экватор», так и называют их врачи; глаз — целый мир, в нем для человека целый мир, худо незрячим, но можно иной раз и помочь, были бы «запчасти»... Мастера передавали из рук в руки крохотный хрусталик, смотрели вдев лупу в глаз, и после долгих споров высокий консилиум постановил: сверлить можно. Уникальный станочек сделал Николай Васильевич Лебедев, механик.

Оставалось самое сложное — пресс-формы для выделки хрусталиков. За это никто на заводе не брался. Сказали, что был у них раньше один старик, тот мог бы сделать, если жив. Как фамилия его? Каран. Где искать? На Васильевском острове, где-то он жил в подвале... Разумеется, Федоров облазил все подвалы, потом догадался зайти в адресный стол, людей с такой фамилией оказалось в Ленинграде четверо, и вот наконец нужная улица, нужный дом, подъезд и медная дощечка на двери: «Каран Александр Модестович». Получил за это время новую квартиру.

Я был у него там, видел этого молчаливого, худого, с втянутыми щеками старика. Вот так же просто встретил он Федорова, будто давно его ждал, и так же слушал, не перебивая. Только когда пришла с кошелкой жена, стал громко переспрашивать: «Так как вы меня нашли? Завод подсказал? Никто, говорите, не взялся? Помнят, значит, Карана!» Впоследствии, чтобы как-то отблагодарить старика, Федоров пригласил его в Архангельск. Александр Модестович очень гордый, в белом халате ходил по больнице, ручно здоровался со всеми, заглядывал больным в глаза (там уже сидели его линзы), а врачей учил штамповке, с ними держался академиком, да он и был академик в своем деле. «Это что! Вот когда я с Вавиловым работал, Сергей Иванычем...» Пресс-формы он сработал на совесть, последнюю шлифовку делал шелком, хрусталики выходили чистые, как капля росы.

Что вам сказать дальше? Понадобилась Федорову гидрофильная пластмасса, и ленинградские ученые-химики И. Арбузова, Л. Медведева и другие взялись «на общественных началах» синтезировать ее. «Сто восемнадцатый опыт дал работающую пластмассу»,— сказала мне Лидия Ивановна Медведева. Можете вы себе представить: 118-й! Химикам понадобилось знать механические свойства глаза — упругость, растяжимость, прочность. В литературе таких данных не оказалось,— видно, не были раньше нужны. Федоров пошел к ученым-физикам Е. Кув-шинскому и С. Захарову, и те сделали специальные приборы, сами выполнили все замеры. Вдруг дал о себе знать слесарь-лекальщик С. Мильман из Чебоксар, тот самый, что делал первый хрусталик: прислал новую модель, очень перспективную. «Было время и вдохновение...» — писал он в письме. Формовать линзы помог Федорову ученый-оптик А. Нижин, прибор собственной конструкции для определения глубины глаза подарил ему ученый-медик А. Горбань, жидкую силиконовую пластмассу синтезировали для него московские ученые-химики Т. Красовская и Л. Соболевская, и так далее, и до бесконечности...

Теперь, когда многое вам известно, самое время будет предоставить слово оппонентам моего героя. Вот что писал, например, один из них — профессор, известный офтальмолог:

«...Операция извлечения мутного хрусталика сейчас технически очень хорошо разработана. Огромное число людей после операции по поводу катаракты (так называется эта болезнь) хорошо видит в очках.

Однако в качестве очередной зарубежной «сенсации» рекламируются попытки вставлять внутрь глаза искусственные линзы, которые себя не оправдали. Оказалось, что от такой операции больше опасностей, чем пользы».

Спор, как видите, не исчерпан.

Работа Федорова все еще «сенсационна» в том смысле, что самые разноречивые слухи ходят о ней. Медлят с окончательной оценкой некоторые ученые, излишне торопятся некоторые журналисты. Вот и недавно мелькнула вдруг в печати статья, где в качестве последней «новинки» рекламировалась... все та же пятилетней давности чебоксарская операция. И снова хмурились солидные профессора, снова винили Федорова в саморекламе, и невдомек им было, что он автора этой статейки и в глаза не видал. Но, с другой-то стороны, и они, профессора, в Архангельск не ездили, и они новых данных Федорова не знают, и они больных не смотрели. Между тем «попыток» у пего, прямо скажем, много: доктор Федоров сделал уже шестьдесят две такие операции!

Что ж, споры — вещь полезная, мнения б науке могут быть разпыми, и ничего худого нет в том, что один ученый покритиковал другого ученого. Тем более что офтальмолог, выступивший против Федорова,— ученый крупный, имеющий большие заслуги перед отечественной наукой. Тем более что некоторые основания для насторо?кенности у пего были. За рубежом, в условиях бесконтрольности, рекламы, погони за наживой, эту операцию кинулись делать десятки малоквалифицированных окулистов, и были осложнения, были даже случаи гибели оперированных глаз, и тогда наметилась «тенденция к отходу»... Так что спорить тут было о чем. Беда в другом. Беда в том, что мнение критика в данном случае целиком разделял председатель Всесоюзного офтальмологического общества. На той же позиции стоял главный окулист Министерства здравоохранения СССР. Полностью был согласен председатель проблемной комиссии но офтальмологии Академии медицинских наук СССР. А говоря попросту, на всех этих ответственных постах пребывал один и тот же человек — уважаемый профессор, статью которого я цитировал,— с самого начала он был против работ доктора Федорова.

Родится ли истина в таком споре?

Нет, я не могу сказать, что Федорову все время активно мешали. Все эти годы мы не встречались с ним, но время от времени я писал ему, и он находил время отвечать. За пять лет скопилась целая пачка писем, и в основном это были бодрые письма.

«Мы ломим, гнутся шведы...—писал Федоров в одном из них.— Наши штатные единицы заполнены.

И химик есть, очень дельный, и механик. Механиком оформили А. М. Карана, недавно опять приезжал сюда, привез станок собственной конструкции. По-моему, удачный.

Коллектив на кафедре тоже сложился, хорошие врачи, студенты-кружковцы. Виталий Яковлевич Бе-дилло, наш хирург, не только освоил всю технику операции, но увлекся изобретательством, сделал несколько новых инструментов. А Валерий Захаров, студент, так наловчился паять, сверлить, штамповать, что мы называем его «слесарь-офтальмолог». Помогают и больные. Попал в больницу Виктор Смирнов (помните, часовых дел мастер) — в общую хирургию, а все вечера торчит с Валерием в мастерской. Инженер с Урала (односторонняя катаракта) наладил нам фотолабораторию, студент-физик из Горького (уже прооперировали) делает нам оптические расчеты, аспирантка из Ленинграда переводит статьи с английского. Эксплуатируем их самым бессовестным образом...»

Мой герой давно уже не был изобретателем-одиночкой. Судя но письмам, в Архангельске его поддерживали коллектив института, обком партии, облисполком, у него и в Министерстве здравоохранения СССР появились сторонники,— словом, сбить Федорова с ног было уже трудно. Но каждый шаг давался ему таким тяжелым трудом, таким неимоверным напряжением, что, оглядывая этот путь, я поражаюсь сегодня, как он мог пройти его до конца.

А вот, однако же, прошел.

Тут только открылась мне вся огромность, вся неоценимость всеобщей человеческой дружеской поддержки, которую снискал этот человек в пору своих «хождений по людям». И я восхитился ими и подумал, что в истории этой до конца проявили себя новые отношения между людьми. А после подумал, что будь они, эти отношения, введены в плановое русло, сделано было бы в сто раз больше. Все же домны мы не строим на общественных началах. Все же спутники мы не запускаем в свободное от работы время.

Теперь насчет «вреда» и «пользы».

Лена Петрова учится сейчас в десятом классе, о своем искусственном хрусталике и думать забыла. Недавно снова была у Федорова: у нее за эти годы созрела катаракта на втором глазу. Федоров сделал новую операцию, вставил второй хрусталик, и теперь, как писала мне Лена, она «вовсе стала искусственни-цей». Я получил письма от многих больных. М. Черноусов (Архангельск) : «Работаю опять на тракторе, а глаз не краснеет, не болит...» М. Кулишенко (Киев): «Со дня операции прошло четы ре с половиной года. Вижу поверхность дерева, тканей до мельчайших ворсинок. Вам, может, и не удивительно, но тот, кто терял это, меня поймет. Я ведь, ко всему, художник...» В. Горбунова (Татария): «Прошло все легко, даже боли не чувствовала. На четвертые сутки открыли глаза, делали перевязку, и я старалась смотреть и впервые увидела чисто Федорова...» В. Борисов (Архангельск): «На ремонте бил молотком, и отскочил осколок в правый глаз. Через год я им видел только ощущение света. Тов. Федоровым и тов. Бедилло мне была сделана операция, вставили новый хрусталик. Прошло семь месяцев, зрение имею 0,5, а с очками— 1». П. Летанин (Челябинск): «С радости каждое утро проверяю себя, беру коробок спичек и читаю все, что написано, даже какая фабрика. Вдаль вижу за километр. Сперва, конечно, меня не пускали на паровоз, а последняя комиссия разрешила...»

Как же можно писать, что операция «себя не оправдала»? Риск? Безусловно, есть, как во всяком новом деле; были у Федорова и неудачи, в двух случаях (из 62) глаз после операции воспалился, и хрусталики пришлось удалить. Но ведь и после обычных операций, по поводу катаракты, которые делаются уже 210 лет, бывают осложнения. «Тенденция к отходу»? Да, в некоторых странах она наметилась. Но крупные окулисты Чойс (Англия), Бинкхорст (Голландия), Барраквер (Испания), с которыми переписывается Федоров, работу продолжают. Они сделали уже более двух тысяч таких операций. Как же можно отбрасывать все это, планируя тем самым отставание нашей офтальмологии на пять — десять лет? А вдруг да они окажутся правы. Будем тогда вприпрыжку поспешать за ними?

Заканчиваю: недавно в Москве, в Министерстве здравоохранения СССР, обсуждалась работа кандидата медицинских наук, доцента Святослава Николаевича Федорова. Я был на заседании и могу засвидетельствовать, что разговор шел,серьезный, доброжелательный и деловитый. Отмечались некоторые недостатки этой работы (например, слабый экспериментальный аспект исследований), но вместе с тем говорилось о необходимости создать все условия для того, чтобы Федоров мог этот самый аспект усилить. В целом же решено было направление исследований одобрить, а самые исследования всемерно развивать.

Прошлым летом мы встретились с Федоровым на берегу Черного моря. У меня был отпуск, и у него был отпуск, я заехал к нему на денек в дом отдыха «Туапсе». Мы сидели на пляже, не спеша говорили о жизни, я присматривался к нему. Нет, победы зря не даются, что-то утратил за эти годы мой давний знакомый, чуть припухли веки, строгие черты появились около рта. Но прежнее ощущение недюжинной силы исходило от этого человека. Выпуклые мышцы, квадратные плечи, великолепно вылепленный торс... Он выжал стойку на руках и так, на руках, пошел к воде. Он не хотел прыгать на одной ноге, а второй у него нет: отнята чуть ниже колена. Федоров потерял со семнадцати лет, тогда и решил стать врачом.

Я знаю, мне говорили очевидцы, что в Красноярске во время конференции врачей он лазил со всеми на знаменитые гранитные «Столбы» и первым поднялся на вершину. Он самолюбив, Федоров. Бегает на лыжах по Северной Двине. Таскает из города в город свой двухпудовик. По шахматам у пего первый разряд. По плаванию на всесоюзных соревнованиях общества «Медик» он занял второе место. А в Чебоксарах плавал стометровку — первое место.

Откуда в нем эта напористость, сила воли, сила добиваться своего?.. Пожалуй, ничего оп не утратил из сильных сторон старой русской интеллигенции, в нем есть мягкость к людям, есть желание добра, внутренняя честность, есть самостоятельность или, как говорил Л. Н. Толстой, гордость мысли. Но, чтобы пройти путь, который выпал ему, этого было мало. Доброта его исполнена силы, и ему просто с народом, и нет в нем чувства неуверенности перед пародом, потому что он сам — народ. Внук мужика, сына конармейца, коммунист, интеллигент1.

Обещан был рассказ об открытии доктора Федорова. Что ж, вы уже знаете, что в Архангельске создаются новые модели хрусталика, отличные от зарубежных. Но не будем спешить: это только первые шаги. Ведутся интересные эксперименты с «кератопротезом» (пластмассовой заменой мутной роговицы), но и тут делать выводы еще рано. Сделано шестнадцать операций с применением жидкого силикона; в одном из случаев, спасая безнадежный глаз, они заменили пластмассой до двадца-ти пяти процентов стекловидного тела, и глаз уцелел. Но пусть и об этих поисках судят сами ученые,— им виднее.

Главное открытие доктора Федорова я вижу в другом: оп сумел обратить на пользу своей пауке действенную силу нашей новой морали, понял, что можно прийти к любому человеку и, если благородна цель и полезна Отечеству, человек обязательно поможет. Доктор Федоров открыл для себя советский образ жизни, открыл советский характер. И потому победил. Спасибо ему за это.

1965

 

ВИШНЕВЫЙ САД

ИСТОРИЯ, УВЫ, НЕ НОВАЯ, старая: дети воровали ягоды в совхозном саду. Подчеркиваю: в совхозном. Подчеркиваю: воровали. Подчеркиваю: дети. Вы как хотите, а для меня из всех обстоятельств это главное — дети.

Попался, как водится, самый незадачливый, самый слабый. Саша Кравченко десяти лет. Сторож запер его в конторе, вызвал бригадира, бригадир сказал: «Ну все! Посадим тебя в глубокую яму. Там крысы и гадюки. Или посадим в ядохимикатный склад, там у тебя глаза лопнут». Мальчик выбрал: «Дяденька, только не к гадюкам». И его повели в склад, замок навесили, и больше он ничего не видел: закрыл глаза, чтоб не лопнули.

Услышали плач женщины, пришедшие на уборку. Кобыльниковой показалось, что это ее маленький Алеша. Кинулась к загородке, увидела сквозь щели, что голова у мальчика темная, а у ее сына светлая, но все равно кричала, руки ободрала о доски, хотела сорвать какую-нибудь, да только приколочены они были на совесть. «Мы ж каждая — мать, — объясняла впоследствии Жикова. — Да если б моего так, я бы их поубивала на месте. Травить дитё за горсть вишни!»

Сторож отругивался, говорил, что пусть, мол, посидит за свою шкоду, потом сказал, что не может выпустить: ключи у бригадира. Побежали за ним, снова оторвали от важных дел. Кардонская и Яковлева просили его быть человеком, чем разозлили вовсе: глаза выпер на них и — матом. Сторожу наказал: «Не отпускай того зайца!» Сколько все продолжалось, никто в точности не знает, в деревне у многих есть часы, но нет привычки смотреть на часы. По счастью, приехал в сад директор школы Суховей, и тут взяли мальчика в контору, провели воспитательную беседу, что нехорошо так вести себя, и отпустили его. Вот и все.

Он побежал домой, матери не было, болела голова, глаза слезились, горели уши — за уши его скубли,— уснул, потом его вырвало, опять уснул, ночью вскинулся, бредил: «Гадюки! Крысы!» На следующий день мать поехала с ним в район, врачи определили «реактивно-невротическое состояние», велели отвезти в больницу. И мать отвезла: в психиатрическую. «Горе у нас — не залить золотом», — писала она в своей жалобе.

Что тут скажешь? Зверство — оно и есть зверство, оговорка одна: зверь на такое не способен. Это было в Овидиопольском районе Одесской области. Село называется Доброалександровка. Фамилия бригадира — Доброжан.

Приехал я туда, мне показалось, неудачно: третий день в селе играли свадьбу. Все гуляли на ней: и тe, кто свидетельствовал против бригадира, и сам бригадир,— какой может выйти разговор? Но секретарь парторганизации совхоза «Чапаевец» Талалихин успокоил меня — не такой человек Доброжан, чтобы перебрать. Основная его черта — выполнимый.

— В каком смысле, Александр Иванович?

— Что ни поручи ему, выполнит. В отношении грамотности, можно сказать, малограмотен. Но мужик ухватистый, дело знает. Имеются и недостатки, есть у него своя нравственность.

— В каком смысле?

— Своенравный. Приходилось его поправлять, чтобы не допускал грубостей в отношении рабочих. Но все не для себя — для совхозного производства. Стоит на страже социалистической собственности — это проверено. Работник, мы считаем, ценный

Появился Доброжан, действительно, что называется, ни в одном глазу. Был он черноволосый, плотный, краснолицый мужчина дет пятидесяти, в добротной куртке, крепких сапогах. Держался ровно, смотрел прямо, как человек, который знает свою правоту; вдвоем мы отправились в сад, чтобы поговорить без помех.

— Тут не одна вишня, — рассказывал он.— Есть абрикос, черешня, слива, яблоня. Сад молодой, сто двадцать гектаров, вытянут вдоль села, внизу балка, речка — как уследить? С хлебом вопрос решенный: украл — ответишь. Вишня, думают, простительно: лакомая вещь. У меня какая мечта? Забор! Я в Молдавии был, в Крыму, там огражденные сады. А у нас лезут и конный и пеший.

Идти было трудно, ноги увязали в черной земле, и стояли на ней фиолетовые деревья, сад был ухоженный, чистый, Доброжан сам растил его, ночи не спал, дело он любит, делу предан, ездил за саженцами по всей Украине — должна у него душа болеть за них?

— Иной день думаешь: пропади оно все в пропасть. Людям мы лестницы даем, а кто тащить идет, тому не жаль. Схватился за ветку, сломал в основании — все. А мне два сезона нужно, чтобы восстановить форму дерева. Ну, я их ловил, конечно, и недругов у меня в селе хватает.

Так он рассказывал тихим голосом; между тем мы пришли в контору; он отомкнул висячий замок, там было сумрачно, пусто, в углу висели темный защитный костюм и маска-респиратор.

— Народ, я вам скажу, вор. Однажды слышу ночью: едут через сад. Что везут? Шпалерные столбы с виноградника, вот что! Они теперь из бетона, стоят по рубль десять, очень хороши на перекрытия погребов. Это уже не наши, из совхоза «Днестровский», но я выявил личности, доложил, пресек. С приписками тоже, хоть у директора спросите, вел борьбу...

— Михаил Еремеевич, — спросил я, — а где вы запирали мальчика?

— Пойдемте, — сказал он с готовностью, — Никакой это не склад, пристройка к складу, и продувается насквозь. Вредностей там нету, все врут по злобе. Очень тяжело стало работать с людьми, такая, понимаешь, непривязанность ко мне.

Он хотел сказать: неприязнь.

Длинная, обшитая досками загородка примыкала к строению, щели и вправду были широки, внутри — порядок, сложены пустые ящики, пустые ведра, и больше нет ничего.

— Что я, злодей какой? — сказал Доброжан. — У меня своих четверо детей. Да и негде его было поместить, а я, на беду, занят, машины пришли за ягодой...

— Как — негде? Мальчик уже заперт был в конторе.

— Оплошка моя, — быстро согласился он, — Допустил. Как раз машины подошли, у меня на уборке сто шестьдесят человек, и всюду мне надо быть, всюду нужен хозяйский глаз. А семья эта, Кравченко, самая воровская — вам разве не говорили?

Говорили, конечно. Живет семья в «переселенческом» казенном доме, а в совхозе не работает никто. Отец Саши сейчас отбывает срок: украл на ферме корову. Еще с двумя пьянчугами забил ее в балке, мясо припрятали, чтобы к утру на одесский привоз, тут и накрыли их. Когда уж старость падает так страшно, что ж юность?, и т. д., — придется к сетованиям классика добавить еще одну подробность, которая, не скрою, сильно испортила мне настроение.

— Ягоду ворованную я тогда же взял на весы, — сказал Доброжан. — И заприходовал. Знаете, сколько ее было у мальчишки? Сколько он унес? Двадцать семь килограммов!

Лучше бы мне этого не знать.

НАМ ПОДАВАЙ ДОБРО в белых одеждах и зло, чтобы черным-черно, а жизнь сложна, и вот какой тут вышел переплет. Надо разбираться, ничего не попишешь, вести объективное расследование. Потому что жестокость отвратительна, да и воровство не добродетель, и ведь действительно тянут, это стало проблемой, бедствием, и надо ставить этому заслон, — ваше мнение, любезный читатель?

Издали яснее, проще рисовалась драма в вишневом саду. Скажем, эта цифра 27 килограммов, — как проверить ее? Взвешивал бригадир без свидетелей: я хотел расспросить сторожа Собко, но он уехал из села. Говорят, уволили за пьянство. Однако и так, без проверок, я знаю: не мог ребенок за одно утро столько собрать — почти дневную норму. Да и не поднять ему было такой груз — больше полутора пудов. Вы не согласны? Попробуйте сами... И все же (писать — так все писать) он не в пазуху рвал, не в рот, а в кошелку — тут не простое озорство. Либо на продажу промышлял, либо матери на «закрутку»: в Доброалександровке во всех домах консервируют ягоды.

Значит, все-таки виноват? А кто сказал, что нет. Значит, надо было его наказать? А кто же спорит. Я говорил со многими жителями села, хотел выяснить общее мнение. Вот как выразил его один из них, совхозный шофер: «Ну дай ему по заду, крапивой ожги, ну там мать оштрафуй, после она так ему вложит, что запомнит. Но будь все ж таки человеком. Вишня на тот год опять зацветет, а пацана не восстановишь...» Нет, нравственное чутье народа все-таки безупречно: люди правы в своих вкусах, даже когда в поступках не правы. Мать Саши пишет сейчас во многие инстанции, что бригадир хотел ее ребенка извести, убить, — это, конечно, не так. Не было у него такого намерения. Копилось раздражение, допекло, сорвался. Был азарт охотника: поймал наконец! Была беззащитность «зайца»: взрослого он бы не решился так, не смог. Была власть, безнаказанность власти. Просто хотел попугать, своего рода педагогический прием: грозил ведь крысами и гадюками, которых в яме не было — это точно. Но «вредности» были — и это тоже, к сожалению, точно.

Однодневный запас ядов хранился в пристройке, тому свидетели есть. Тракторист Ключко: «Я прикреплен к садовой бригаде и ядохимикатами всегда заправлялся из той загородки. Когда входишь, запах очень тяжелый, долго там находиться нельзя. А после того случая все было убрано, заметено и даже водой взбрызнуто...» Рабочая садовой бригады Розгон: «Мы как раз рядом выбирали яблоки — я, Семенова Полина, Курдоглова Паша. Видели, как Доброжан в темном костюме и ездовой Баринов вывозили из пристройки все, что касается ядов. Мешки были полные, потому — они вдвоем их поднимали на подводу. А на другой день прибыла комиссия».

Проверка обнаружила в пристройке только пустой бумажный мешок с заводским штампом: «Осторожно — яд!» После я читал инструкции, которые бригадир, ответственный за технику безопасности, обязан был знать, не мог не знать. К работе с ядохимикатами не допускаются дети и подростки до 18 лет. Запрещено входить на склад без респираторов или противогазов. Категорически запрещено размещать заправочные площадки около жилья. Даже от свинарников — не ближе двухсот метров.

И тогда я сказал себе: какого черта! Что я выясняю количество ядов, ягод, когда в основе это все противоестественно? Как ему в голову пришло такое наказание, откуда взял его? И какая тут может быть объективность? Ну виноват мальчишка, да разве в старые, проклятые времена засекали, калечили мальчиков «в людях» вовсе уж без вины? Выходит, если б он горсть вишни взял, то нельзя его ядами травить, а если пуд, то можно. Выходит, будь он сыном передовика производства — ни в коем случае, а коли он воров сын — сажай его туда, где и свинье быть вредно. Не знаю, как вам, читатель, а мне стыдно.

Ожесточились мы, что ли? Вот случай; в санатории «Солнышко» под Ленинградом детская няня Болдырева избила до кровоподтеков девочку четырех лет. Всякому нормальному ясно, что ее близко к детям нельзя подпускать, что надо ее прежде всего из этого «Солнышка» выгнать. а Сестрорецкий народный суд, обсудив все и взвесив, постановил: шесть месяцев принудработ... по месту работы. Сам читал, черным по белому. Да что она, добрее станет, выплачивая 10 процентов зарплаты? Бедные дети!

Тупосердие — вот этому имя; слово ввел А. И. Герцен, поразительно соединив в нем и тупость, и усердие, и бессердечие. Лучшего определения тому, что сотворил бригадир в украинском селе, я не знаю. И будь это тупосердие личным свойством одного человека, я, по всей видимости, не стал бы об том писать: мало ли «частных случаев»? Сто раз говорено, что дети у нас — предмет всенародной заботы, сто раз было в газетах, как спасали ребят из огня, вырывали из-под колес, искали сутками в тайге, и это все правда; даже самые ярые «рационалисты», затеяв безнравственную дискуссию на тему, кого вытягивать тонущего — физика или токаря,— даже они не дошли до вопроса: дите или дядю?

В Овидиопольском районе спасать и вытягивать все кинулись дядю...

А был ли мальчик? Был и, рад сообщить вам, есть. Случись самое худшее, заступники бригадира, конечно бы, поутихли. После первой больницы мальчик провел еще месяц в другой, в одесской; я там был, врачи заверили меня, что анализы в норме, органических изменений нет. Ребенок, сказали, «контактный», смышленый, приветливый. И его выписали, он вернулся в школу и больше всего мечтает быть, как все, а мать продолжает жаловаться, кричит: «Был здоровый хлопчик, а теперь вы посмотрите на него, дошел до сумасшедшего дома!»

Ему бы забыть все поскорей, но проверяльщики едут, выспрашивают; вот и еще один заявился, корреспондент из самой Москвы.

— Кем хочешь быть, Саша?

— Шофером.

— Летчиком интересней.

Не-е, шофером. Люблю.

— А учиться любишь?

— В школе веселей, чем дома.

— Какие предметы нравятся?

— Арифметику не люблю. Трудная.

— А что не трудное?

— История. Теперь у нас перская война с греками, Марафонская битва... Люблю.

— Мне сказали, ты много читаешь.

— Меньше стал, голова болит... немножко.

— Говорят, ты куришь.

Не-е, бросил уже.

Он сейчас в пятом классе. Тоненький, светлоглазый, красивый мальчик. Кем он станет, каким мы вырастим его?

Директор «Чапаевца» Гранковский сам выразил желание встретиться со мной, счел долгом вступиться за своего бригадира. Отметил вначале успехи коллектива, успехи имелись: пшеницы они в прошлом, трудном году взяли 31,3 центнера с гектара, хороши были привесы, удои, сбор винограда, овощей, фруктов. Дальше он подчеркнул, что это потребовало напряженного труда, и тут уж уместно было добавить, что вклад Доброжана очень велик. А от семьи Кравченко какой вклад? Отец сидит, сын растет жуликом.

— Антон Иванович, — спросил я, — а вы сами из деревни?

— Да, из Житомирской области.

— Скажите, только честно, мальчишкой лазили по садам?

— Было... Не без того, конечно.

— Ну вот, а выросли директором.

— Ладно, не будем этого касаться, — сказал он. — Дети есть дети. Но вот мое мнение как руководителя: если мы будем по поводу всяких жалоб разбрасываться честными специалистами, то мы многого в хозяйстве недосчитаемся.

Ту же точку зрения поддерживал партийный секретарь совхоза, и хотя собрание, которое он провел, постановило «тов. Доброжану указать», в прениях сквозило сочувствие «выполнимому» бригадиру. Ну погорячился, ну неловко вышло, но в принципе-то прав, в основе-то человек наш! Я вспомнил давний репортаж «Выездная сессия нарсуда в селе Сосновая Мыза», напечатанный в «Известиях» в 1927 году: в нем приводился такой приговор: «...15 дней принудработ, но, принимая во внимание, что Гурылев — член партии, 30 дней дополнительно». Вот это было по-ленински. А жители Доброалександровки убеждены: Доброжану смягчают наказание потому, то партийный.

Горой встал на защиту бригадира и председатель сельского Совета Яровенко, который должен бы горой стоять за соблюдение законов. Оговорился: «Это, конечно, ошибка его, но не умышленная». Уточнил: «Тяжести преступления нет». Обосновал: «Во-первых, мальчишка здоровый, а во-вторых, может, он и раньше был больной». Противопоставил: «Доброжан — наш актив, был в бригадмиле, народном контроле, командовал дружиной». И главный, решающий довод: «Не для себя старался, для общего блага!»

Должен сказать, товарищи были по-своему честны, он им не сват, не брат, некую даже стойкость проявили они, сказав о своей солидарности с ним. Тут была позиция: они пеклись о пользе дела. Бригадир полезен, от мальчика нет выгоды — прямой расчет, кого именно поддержать. Я понял, что не так уж прост Доброжан, и далеко не дурак, и с рабочими груб не потому, что сдержать не может себя — с начальством, я видел, смирен, — а потому, что знает: такой он сделался этому совхозу необходим, такого всегда поддержат его, он — столп здешнего производства, и, что бы ни было, урожай все спишет.

* * *

Отклики на мои заметки, предвижу, будут.

По-видимому, многие вступятся за ребенка, другие скажут, что родители его тоже хороши, что с расхитителями надо вести жестокую борьбу: я заранее благодарен за всякие суждения и только один род писем не хотел бы получать. Писем скорых на расправу, свидетельствующих все о том же ожесточении. Сообщит газета, что дали преступнику десять лет, и тотчас: почему так мало? Расстрелять его, повесить, да чтобы я, пишущий, видел непременно! — приходят такие письма.

Им, этим гуманистам, хочу сказать: правосудие осуществляет суд, никто более. Ни общественность, ни редакции газет, ни местные Советы. Только суд. «Дело», которое занимает нас, было застопорено из-за единодушной (вплоть до районных властей) защиты бригадира, но сейчас сдвинулось благодаря принципиальности работников местной прокуратуры Это сделалось без всякого вмешательства «Известий». Подчеркиваю данное обстоятельство: не формы ради, а по существу, — к тому, что и дальше мы вмешиваться не можем и не хотим. Да и как нам решать судьбу человека без экспертизы, без выяснения всех обстоятельств, без опроса всех свидетелей, без прений сторон?

Наше с вами дело, дорогой читатель, не присудить, а осудить.

Осудить морально этого человека и, в еще большой степени, окружение его.

Осудить то умонастроение, при котором возможным становится зло: дескать, не корысти ради совершено оно, а токмо во имя общего благосостояния.

Нет, уважаемые, не может быть блага, если обижен ребенок, если унижен человек. Нельзя приказать благосостояние. То, что почитаете вы заботой о деле, есть всего лишь погоня за ближней выгодой, за чистоганом. Примитивный меркантилизм, который очень далеко может завести. Вы человека забыли. Если в корень смотреть, все беспорядки в вашем саду проистекают оттого, что хозяин в нем один — бригадир. При такой постановке дела в одном развиваются куркульскне черты, во всех остальных — черты поденщиков. И чем меньше хозяина в работниках, чем меньше подкреплено эта чувство — организационно, экономически, нравственно, — тем выше надобны заборы.

Кто спорит, нужен урожай, и дело надо делать — не раз и я писал об этом, — но не любой ценой. Нужны деловые люди, но люди. И благосостояние нам необходимо, да ведь оно не одна сытость. Как ни важно повышать производство продукции на душу населения, куда важней для нас производство самой этой души. И будут центнеры, килограммы и рубли, но, бог ты мой, это же вишневый сад!..

1973

 

РЕКОНСТРУКЦИЯ

 

Главврач одного родительного дома хорошего, куда заранее просились женщины со всего города, писал на заявлениях (сам видел) такую резолюцию: «Роды разрешаю».

А вдруг бы не разрешил! Страшно подумать... Дело, о котором пойдет разговор, запрету не подлежит. Оно сегодня, хочется верить, неизбежно. И это вселяет известный оптимизм.

Мы не можем бесконечно строить новое. Как ни велика держава, а граница есть, и других земель не предвидится. Как ни велик народ, а сосчитан, и все ощутимее нехватка рабочих рук. Ученые говорят: выбыли факторы экстенсивного роста. Роста вширь за счет числа заводов и работников. Задача не в беспредельном наращивании капитальных вложений, а в наиболее эффективном их использовании.

Реконструкция вот слово, которое в ущерб стилю придется мне все время повторять. Реконструкция вот дело, к которому пора привлечь самое широкое общественное мнение. Реконструкции мы отдаем приоритет в наших планах. Мало того, начиная с одиннадцатой пятилетки новостройки допускаются лишь в том случае, когда потребности страны не может покрыть все та же реконструкция.

Это все известно, не ново, объявлено, но пока что тратим мы на нее всего двадцать процентов средств, выделенных на строительство. Силы инерции слишком велики тут начинается моя тема. И сразу другая цифра, определившая адрес: тридцать семь процентов тратит на эти цели Днепропетровская область. Больше, чем ей было назначено. Чуть ли не вдвое больше, чем в среднем по Союзу.

Стало быть, там уже поняли.

Без развития завод труп, сказал Шведченко. И директор труп. Живой труп.

Беседа наша была отчасти странна. Я все допытывался, зачем он сам взвалил на свои плечи тяжелейшую перестройку. Вопрос, никогда не занимавший меня на новых объектах (запланированы вот и строят), тут почему-то возник.

Шел, конечно, на риск, сказал он. Когда первый раз вылез с идеей, многие шарахнулись: что этот дед, с ума сошел?

История такая. Новомосковский трубный, по всему судя, проваливал десятую пятилетку. Намечался ввод нового цеха, а строить его не стали. Почему для нас не важно. То ли денег не хватило, то ли мощностей, то ли фондов. Другое важно: объективная причина была у директора первый сорт. Не дали цеха снимайте план. Отписаться мог легче легкого. А он решил выйти на контрольную цифру.

Привык выполнять, таково было его объяснение. Я уже двадцать лет в директорах. Буду прямо говорить: ни разу не сорвал.

Но вины-то вашей тут бы не было.

Точно, улыбнулся он. Когда срыв, виноватых не найдешь. А когда успех, спроси, кто участвовал, и со всех сторон: «Я!»...

Что же было придумано? Взамен строительства нового цеха перевооружить старый. Увеличить в нем скорость прокатки и сварки. Одно это обещало годовой прирост полутораста тысяч тонн труб. Такова была мысль, ее разрабатывали потом ученые, проектировщики, но родилась она на заводе. В институте «Укргипромез» мне с некоторым даже удивлением сказали: «Шведченко все время шел впереди нас». То же подтвердили в стройтресте, он не отпирался.

Строителей удалось взять за горло. Как? А все им давали. Обычно ведь они садятся на шею заказчику: того нет, этого нет. А мы давали. Леса не хватает? Найдем. Фронт работ? Обеспечим. Крана нет? Будет. Второй нужен? На! Куда им деться?

Посмеивается, очень довольный собой. Но это сказать легко, что все он даст. А где взять? Надо было менять энергетику, менять машины, усилить фундаменты, разрыть полцеха. И все не останавливая производства. Вот сложность любой реконструкции: план с завода не снимают. Веди стройку рядом с грохочущим станом. Ютись на кухне, пока ремонтируют твою квартиру.

Никто не верил, что сделаем в срок. Даже друзья не верили. Поставки за год? Да ни в жизнь! А мы получили досрочно. Везло мне, конечно, и удалась одна хитрость: наше предложение включили в соцобязательства республики. А уж с этой-то газетой!..

Глаза моего собеседника сощурены, но «хитрость» его никого не обманула. Поддержал идею обком, дали добро в министерстве, и было это совершенно необходимо. Потому что есть вторая сложность: если для новостроек все заложено в плане, то здесь едва ли не все пришлось выбивать. Шведченко сам ездил на заводы-поставщики, и, надо думать, помогли его давние связи, опыт, знания, да и звания тоже лауреата, Героя Социалистического Труда. Хотя, по его словам, все сделалось просто: «Директор директора всегда поймет».

Я им прямо говорил: слушай, мне в мои годы ошибиться нельзя. Молодому простят, подучится, то, се. Мне нужно стопроцентное попадание. Я срывать не могу.

Пожалуй, вы уже поняли, что это за характер. Он еще прежде всех удивил. Долгие годы руководил Южнотрубным, одним из крупнейших заводов области, и вдруг сам попросился на завод незнаменитый, средний почему? Слухи ходили разные, сошлись на одном: возраст. Умный мужик, учел свои возможности, ну и взял работу потише. Годы Антона Антоновича и впрямь подошли к пенсионным, карьеру строить нужды не имел, перебрался вдобавок ближе к областному центру, а там у него дети, внуки. Все казалось ясно, но, приняв дела, он и начал реконструкцию. Житейские мотивы рухнули: ждать после этого тишины и покоя «умный мужик» не мог.

Я мог сравнивать. После большого видел, как плохо на малом. Привык к развитию, а тут болото. Когда у тебя в руках настоящее дело, совсем другое самочувствие. Ты говоришь тебя же слышат!

То был, наверное, самый трудный год его жизни. Мотался по стране, оставив любимых внуков, груз тянул, какой трем молодым не под силу, инструкции нарушал, за все готов был держать ответ, а что в итоге? В итоге, если удача, достигнутое впишут заводу в план, опять придется перевыполнять его, а зарплата директора, само собой, останется прежней.

Сколько можно об этом? сказал Шведченко. Суть в другом: мне ведь самому было интересно. А вообще-то трубы нужны народному хозяйству. Заново нам бы за год ничего не построить факт. А мы в январе семьдесят восьмого начали в декабре кончили. И трубы бегут, как водичка. На все про все потратили шесть миллионов рублей, а новый цех встал бы втрое! Это, считай, мы взяли двенадцать миллионов и положили в карман государству. Так или не так?

Видимая выгода реконструкции первое, что бросается в глаза. Денег (на то же количество руды, чугуна, стали, труб) повсюду уходит меньше, чем при новом строительстве. Прибыль от реализации возросла в Новомосковске с 18,8 до 29 миллионов. Другими словами, в первый же год они покрыли все затраты. Но это даже не главное.

Главное сами «лишние» трубы, которые удалось как бы вырвать из будущего. Мы худо считаем упущенную выгоду. Нет ее и нет, и будто быть не должно. Прикинем, однако, к чему привела бы нехватка продукции, кому-то твердо уже предназначенной. Труб этих ждали по всей стране. Не получи их строители, и подвели бы газовщиков, а те энергетиков, химиков провалы такого рода накапливаются лавиной. Сбережено время, эта экономия дороже всего.

Не берем мы в расчет и экономию земли. Между тем Днепропетровщина, одна из наших житниц, потеряла за пятилетие район около двадцати тысяч гектаров. Пришлось потеснить поля и фермы ради заводских корпусов, новых рудников, открытых разработок. Нужны они, спору нет, но кто взвесил ущерб? Когда в споре с одним радетелем марганца я сказал, что надо бы поаккуратней с землей, он руками замахал: «Да вы что! То, что мы добываем, это ж валюта первой категории». Одно я нашелся ответить: «А хлеб, мясо не первой?»...

Оценим, что свой промышленный урожай трубники сняли на прежней площади, в стенах того же цеха. И, по существу, теми же рабочими руками: годовая выработка на одного человека повышена у них со ста семидесяти восьми тысяч рублей до двухсот тридцати тысяч. Притом не пришлось людей переселять, укоренять в иных местах, строить для них жилые кварталы, а то и целые города с детсадами, школами, больницами, стадионами, клубами и всем прочим, что умиляет нашего брата журналиста.

Вывод: учтенные миллионы малость по сравнению со всею суммой экономии, вполне достоверной, хотя измерять ее толком мы не научились. Но тут пора отметить другое свойство реконструкции, которое тоже бросается в глаза, видимую ее необязательность, внеплановость, некую даже случайность.

Судите сами. Потребовалось для начала, чтоб «заморозили» объект, как раз и стоявший в плане. А будь он возведен, лишняя трата денег, материалов, времени, сил всем казалась бы нормой. Затем должен был прийти такой Шведченко. Сильный директор, который не только захотел, но смог добиться перестройки. Своего министра Казанца встретил в кулуарах XXV съезда (он и сам был делегат), и все они обговорили, и Иван Павлович сказал: «Я ваш помощник». Затем проектировщикам предстояло изучить старый цех, и выяснилось, что строил его, будучи еще молодым инженером, нынешний глава «Укргипромеза» Александр Селиверстович Зинченко. А осваивал, вводил в строй все тот же Шведченко, командированный из Никополя. («Помните, Аденауэр не дал нам труб для газопроводов? Вот тогда и ввели».) Он опытнейший прокатчик, кандидат наук, что тоже следует нам отнести к разряду «везений».

Нужна была, как видите, цепь счастливых случайностей, чтобы вышло хорошее, нужное, полезное дело. Оно вдобавок и экономически подкреплено пока слабо, или, говоря проще, невыгодно и проектировщикам, и строителям, и поставщикам, и заказчикам. Выгодно оно только (всего лишь!) обществу, стране. Проблема эта требует особого разбора, пока же замечу: успех все еще удивляет. Удача выглядит скорее исключением, нежели правилом.

Не быть реконструкции проще, чем быть.

 

Когда хочешь поразить движущуюся цель, стрелять надо с упреждением. Техника в наш век движется слишком быстро, и если долгая стройка плоха, то затянутая перестройка (а у нас и такое случается) нелепость в квадрате. Это твердо усвоили те, чей опыт мы с вами взялись изучать.

В Днепродзержинске перевооружали домну № 8, которой все равно положен был капитальный ремонт. Полезный ее объем увеличили вдвое, сэкономили против нового строительства три с половиной миллиона рублей, но мне сейчас другое важно: простой они сократили до минимума. Старая печь работала новую монтировали в стороне. Собрали почти целиком, потом разбили торжественно бутылку шампанского, и махина поплыла, встала на свое законное место.

В Новомосковске стройку тоже чуть ли не до конца вели при действующем стане. А когда отключили, весь завод знал: часы тикают. По проекту «останов» намечался на шестьдесят дней. Свели до сорока. Новую мощность могли вводить полгода. Управились за три месяца. Рутина отошла, пришлось использовать резервы людской изобретательности, азарта, смелости таков был нравственный эффект. Не одному директору стало интересно работать.

Реконструкция всегда экзамен. «Тут только увидел, сказал он мне, кто инженер, а у кого диплом». Пришел, скажем, на техсовет мастер Евгений Михайлович Лесов с собственным проектом модернизации гидропрессов. И сам же, с бригадой слесарей, осуществил. Заразились общим настроением производители «ширпотреба», которые вроде бы вовсе стояли от этих дел в стороне. Провели свою малую перестройку, и выпуск эмалированной посуды (замечу, отменной, ярких цветов, с итальянским изящным рисунком «деколем») увеличили за пятилетку больше чем на треть. Примеров такого рода у меня полон блокнот. Люди работают, как заново народились, бросил в разговоре главный инженер завода Баранцов. Мы шли с Иваном Гавриловичем вдоль линии главного стана. Цех был огромен, девять гектаров, даль пролета тонула в тумане. Цех был пустынен, за пультами я насчитал всего тринадцать человек. На погрузке магнитные краны освободили от тяжелой работы сорок такелажников. Труд людей облегчен, ритмичность полная, они теперь конкурентоспособны, они лучше служат, дольше служат, сберегая металл, и тут экономия, нами недоучтенная.

Ловлю себя на том, что все меня тянет доказывать пользу реконструкции, чего в общем-то не требуется. Но еще один резон приведу: народ здесь и зажил по-другому. Завод не прозябает, а растет и получает «под рост» деньги на социальное развитие. Несравнимые с ценою новых городов, да ведь и быт они не строят заново, а опять же реконструируют, улучшают. Важно, что новая рабочая столовая, и свежие овощи в ней, и отличные душевые, и зелень, украсившая всю территорию, это все не с неба свалилось, а честно людьми заработано.

В Кривом Роге, на Южном горно-обогатительном комбинате, мне показали свою радоновую водолечебницу, новый профилакторий, туристскую базу, рассказали о собственных санаториях в горах, на Балтике, на южных берегах. Есть даже такой «индустриальный объект», как родильный дом. Иван Иванович Савицкий, директор комбината, Герой Социалистического Труда, объяснил: коллектив у него многотысячный, молодой, свадеб хватало, а рожениц приходилось возить за десятки километров. И были нарекания, жалобы рабочих, вот он и взял грех на душу: строил роддом под видом цеха.

(Конечно, лучше бы добился официального разрешения, законы надо соблюдать, но, к слову, восхитившая меня передвижка домны № 8 делалась по «льготному финансированию», без узаконенного проекта. Приехали потом в Госстрой за визами, а эксперт: «Я вам бытовки не пропущу». Фотоснимки показали ему, печь уже на месте, все, мол, закончили, выстроили, а он: «Против правил, не могу утвердить».)...

Нарушение у Савицкого тоже раскрылось и тоже было прощено. Почему? Человек он честнейший, директор знатный, а всего важней, что экономии добился колоссальной. Реконструкцию комбината вели, вовсе не останавливая производства, дали сверх плана сотни тысяч тонн концентрата, и общий прирост обошелся по сравнению с новым строительством на сорок миллионов рублей дешевле. На этаком фоне незаконный роддом трудно было и разглядеть. Однако, само собой, пришли хмурые ревизоры с сердитым вопросом: «Что за объект?» «Цех». «Какой такой цех?» «Родильный», ответил Савицкий. Между прочим, так его и называют с той поры горняки: «родильный цех». И довольны: Иван Иванович облегчил жизнь им и их семьям.

Разрешил роды.

 

Бьюсь об заклад, читатель: вам это не было известно. Или мало что было известно. Если не занимались проблемой, не выезжали на место, не видели все своими глазами. Сужу по себе: я до поездки не знал.

Летом 1980 года проходило совещание энергостроителей в ЦК КПСС. И в газетном отчете мелькнуло: после реконструкции Братская ГЭС увеличила мощность на четыреста тысяч киловатт. Между делом при сравнительно малых затратах, как говорится, в рабочем порядке ввели в строй, считай, первый Днепрогэс и тихо. Не будь совещания, мог бы и пропустить. И стало мне стыдно. На строительство в Братск я ведь ездил, тьма там перебывала писателей и журналистов.

Нам подавай новизну, к этому мы привыкли. Приучены со времен первых пятилеток и никак не можем отстать. Выездные редакции газет, литпосты журналов где они? Километры кинохроники о чем? БАМ, КамАЗ, Тюмень, Нурекская ГЭС... Эффектно, заметно. Не было ни гроша, да вдруг алтын. А если было, но больше стало вдвое, втрое, на том же месте? Нам это неинтересно, скучно.

Знаменит «Атоммаш» завод XXI века. Заслуженно знаменит: он дает начало целой отрасли. Но, между прочим, есть на берегах Невы старый Ижорский завод, который делает пока что, да и всю одиннадцатую пятилетку будет делать, для оснащения АЭС неизмеримо больше. Я не знаток атомных дел, но в журналистике могу в какой-то мере считать себя специалистом: о ленинградских машиностроителях мизерно пишем. Вряд ли кто и разглядел петитные строки о том, что реконструкция Ижоры увеличила выпуск продукции на две трети.

Был у меня лет десять назад очерк под названием «Узел». Двое молодых проектировщиков затеяли перевооружение пяти заводов, вели спор со многими ведомствами, добились своего и получили в награду, как говорили они, «кучу неприятностей». Потом посланы были на год в суровый край (в Италию), чтобы участвовать в создании автозавода в Тольятти. Не хочу сказать, что эта работа не требовала упорства, таланта, ума. Я от души поздравил Якова Жукова и Дениса Четыркина, когда они стали лауреатами Государственной премии СССР. Характерно другое: ни мне, ни им самим даже в голову не пришло, что столь же высоко могла быть оценена реконструкция.

И вот люди, занятые кропотливым, как бы даже мелочным делом, остаются у нас в тени. А можно ли сказать, что им легко? Да нет же: в чистом поле и проектировать проще, и строить легче, чем в тесноте старых цехов. Но, ковыряясь на пятачках, куда экскаватор не заведешь, разбивая кувалдами бетон, а то и взрывая его, опускаясь в преисподнюю подвалов, работая под раскаленными слитками (с соблюдением, понятно, техники безопасности, что тоже непросто), теряя при этом нередко в зарплате, они, эти незаметные герои, приходят домой и читают, слышат, видят не про себя, про других героев переднего края. А они, выходит, на «заднем», они тыловики.

Но это же кругом неправда! И по сложности боев и по значению их для победы. Реконструкция скромна, она не лезет на глаза, не старается показать, как ей трудно, не требует сверхзатрат, но в том и смысл ее. Еще раз придется повторить: это отныне не просто одно из направлений капитального строительства, но направление генеральное. Значит, пора нам наши взгляды, наши привычки, нашу психологию менять. Слова «эффектно» и «эффективно» лишь по звучанию сходны. По сути они антиподы.

Это поняли горняки, металлурги, машиностроители Приднепровья, потому и важен их опыт, потому и заслуживает обобщения. Партийный комитет области, исполком областного Совета смотрят на месте, что именно строят министерства и что, начав, не кончают. Был случай года три назад: все средства планировалось бросить на один крупный объект. А здесь увидели: не смогут достроить. И доказали, добились, получили деньги на реальные вводы сто семьдесят миллионов сняли с «незавершенки». А нынче сдают этот самый объект. Так вот и используют права, данные местным Советам.

У нас нет такой цели, сказал мне Евгений Викторович Качаловский, первый секретарь обкома, что непременно построить еще один стан, еще одну доменную печь. А довести до ума те, что есть, повысить мощность действующих. Десяток передовых заводов не повод для шума. Повсюду бы крутануть это дело! Вот удалось в области направить на реконструкцию свыше полутора миллиардов, а видим: можно больше и нужно больше. Нам, оперируя такими средствами, непозволительно делать глупости.

На одиннадцатую пятилетку Днепропетровщина решила отдать модернизации, техническому перевооружению своих предприятий уже пятьдесят три процента всех капиталовложений. Это, уточню, еще не план. Это собранные в области предложения городов, районов, низовых коллективов. Но то и важно, что наметилась такая тенденция, то и ценю, что идет она снизу.

Не разрешить реконструкцию это сегодня затея безнадежная. Роды все равно состоятся. Но помочь им надо.

 

Известия. 1980. 27 декабря

 

 

1 А время движется, не стоит на месте, и, наблюдая за судьбой ге­роев, автор видит все новые перемены. Операций по вживлению ис­кусственного хрусталика проведено уже около тысячи, пользы этих линз не отрицает никто, «отдаленные результаты» насчитывают двенадцать лет. Лена Петрова, самая первая пациентка, стала учи­тельницей в родной деревне, недавно пригласила профессора на свою свадьбу.

Да, Федоров защитил докторскую диссертацию, стал профессором, возглавил кафедру в одном из столичных вузов, руководит большой московской клиникой. Отмечу кстати, что и после переезда его в Москву Архангельск остается одним из наших офтальмологических центров: исследования, весьма интересные, там продолжает кандидат медицин­ских наук Виталий Яковлевич Бедилло.

Московская клиника С. Н. Федорова (в ней я тоже побывал) осна­щена операционными микроскопами, телевизионными и радиосисте­мами, новейшими приборами. На кафедре и в проблемной лаборатории, открытой по приказу министерства, работают около ста тридцати науч­ных сотрудников, инженеров, мастеров. Что еще? Федоров участвовал в конгрессах в Голландии, Англии, США, в нью-йоркском госпитале «Мэйфлауер» он провел несколько операций. Между прочим, хрусталики привез для этого советские, свои, на которых его умельцы даже текст ухитрились поместить. И когда американские врачи будут проверять глаза Энн Дилаберти или Джин Экгелл, которым Федоров вернул зре­ние, то на хрусталике, по кромке его, смогут прочитать: «Сделано в СССР».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

60 − = 58